Фернан Бродель и глобальная история

Braudel1

Фигура Фернана Броделя (1902–1985) является одной из ключевых в европейской и мировой историографии ХХ века. Он может быть признан одним из крупнейших историков, живших в ХХ веке. И если в первой половине столетия его лавры могут оспорить бельгиец Анри Пиренн и русский Михаил Ростовцев, оказавшие на самого Броделя огромное влияние, то вторая половина столетия в глобальной историографии может быть без преувеличения названа эпохой Броделя.

Огромное значение Бродель имеет и для России. Партия и правительство крайне неохотно допускали в затхлый мирок позднесоветского марксизма внешние интеллектуальные веяния. Даже классика марксизма и, пожалуй, самого гениального из коммунистов — Антонио Грамши — публиковали с крупными купюрами. На роль «прогрессивных западных учёных» назначались по большей части ничтожества.

fer01x

Роль единственной отдушины в отношениях с Западом играла советско-французская дружба, традиционный альянс времён царей и Республики, возобновлённый генералом де Голлем. «Для научных библиотек» были изданы «Космос и история» Мирчи Элиаде (работавшего во Франции румына, традиционалиста-фашиста) и «Слова и вещи» Мишеля Фуко — постструктуралиста, гомосексуалиста и отчаянного левака. Дошли до советского читателя аж две книги гуру структурализма Клода Леви-Стросса «Печальные тропики» (в сильном сокращении) и программная «Структурная антропология». Увидела свет «Апология истории» Марка Блока — основателя школы «Анналов», замученного гестаповцами за участие в Сопротивлении в 1944-м.

Но даже на этом фоне «вечных французов» (в основном, впрочем, левых) выход на русском языке в 1986 году первого тома огромного исследования Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV–XVIII века» стал событием.

Во-первых, это была новинка. Книга вышла во Франции 1979 году и была не вчерашним днём, а последним писком моды. Бродель написал к переводу предисловие и не дожил до выхода русского издания всего год.

Во-вторых, несмотря на множество дружелюбных реверансов в сторону марксизма, книга Броделя представляла собой его абсолютный разгром. Выяснилось, что не только в рамках марксистской модели профессиональный историк легко может играть эпохами, континентами, рынками, мануфактурами, городами, типами земледелия, — выстраивая совершенно непохожую на марксистскую модель того, что именовалось магическим словом «капитализм».

В-третьих, это попросту было красиво! Советские издатели один в один скопировали франко-английский образец книги, снабжённый многочисленными иллюстрациями, смысловая нагрузка которых не меньше, чем у основного текста. До тех пор советских гуманитариев не слишком баловали «книжками с картинками», не посвящёнными искусству. Также благодаря завораживающему литературному стилю Броделя, который неплохо передал переводчик, эта книга изумляла и восхищала.

Помню, как в 1991 году, когда я учился в 10-м гуманитарном классе, перед нами на факультативе помахали двумя уже вышедшими томами Броделя; спустя несколько дней моя одноклассница взяла второй том «Игры обмена» в библиотеке — и уже должна была отдавать. Но я умолил её дать мне книжку хотя бы на одну ночь, — и погрузился в невероятной красоты мир, созданный скорее кистью художника, чем пером писателя.

«Право же, без всякой похвальбы, я могу увидеть купцов-негоциантов и перекупщиков на площади Риальто в Венеции около 1530 года из того же окна дома Аретино, который с удовольствием ежедневно созерцал это зрелище. Могу войти на Амстердамскую биржу 1688 года и даже более раннюю и не затеряться там — я едва не сказал: играть на ней, и не слишком бы при этом ошибся…

В своей простейшей форме рынки существуют ещё и сегодня. Они самое малое получили отсрочку, и в определённые дни они на наших глазах возрождаются в обычных местах наших городов, со своим беспорядком, своей толчеёй, выкриками, острыми запахами и с обычной свежестью продаваемых съестных припасов. Вчера они были примерно такими же: несколько балаганов, брезент от дождя, нумерованное место для каждого продавца, заранее закреплённое, надлежащим образом зарегистрированное, за которое нужно было платить в зависимости от требований властей или собственников: толпа покупателей и множество низкооплачиваемых работников, вездесущий и деятельный пролетариат: шелушильщицы гороха, пользующиеся славой закоренелых сплетниц, свежеватели лягушек (лягушек доставляли в Женеву и Париж целыми вьюками на мулах), носильщики, метельщики, возчики, уличные торговцы и торговки, не имеющие разрешения на продажу своего товара, суровые контролёры, передающие свои жалкие должности от отца к сыну, купцы-перекупщики, крестьяне и крестьянки, которых узнаёшь по одежде; буржуазки в поисках покупки, служанки, которые, как твердят богачи, большие мастерицы присчитывать при закупках (тогда говорили „подковать мула“)…».

Эта особенность дарования Броделя отличает его от большинства историков, которые являются именно литераторами, увлечёнными героем и сюжетом. Бродель же именно художник. Скорее всего — Люсьен Февр сравнивал его с Брейгелем и голландцами — его интересует картина, охватываемое одним взглядом целое, сложившееся из тысяч и тысяч микроскопических мазков, из множества очень точно зарисованных сценок, перенесённых из оригинального документа.

Историческое наследие Броделя остаётся привлекательным, но не только благодаря исключительному художественному мастерству, побуждающему перечитывать его книги вновь и вновь. Бродель оставил в наследство определённую историческую парадигму: глобальная история, основанная на понятии длительной временной протяжённости (longue durée).

fer02

Увидеть огромный мир, точнее — несколько миров — миров экономик, в его взаимосвязанности и взаимодействии — даже когда система связей в этом мире была ещё очень хрупкой; суметь увязать множество фактов разных наук и разных рядов: демографию, экономику, социологию, культурологию, собственно политику и войну. …Понять всю эту тотальную систему исторических реальностей как единое целое.

Попытаться охватить единым историческим изображением и объяснением хотя бы большой макрорегион в продолжительную историческую эпоху, как Бродель сделал это со Средиземноморьем в XVI веке.

Постичь исключительную медленность исторических изменений, косность и устойчивость больших исторических структур, не поддаться соблазну за шумом поверхностных событий потерять эти долгосрочные сверхмедленные ритмы.

Глобальная, неповоротливая, неоптимистичная, идущая на разных скоростях, но вместе с тем единая история, в которой нет неважных тем и регионов — таков новый образ истории, чья выработка в ХХ веке была завершена Броделем.

Броделя очень часто упрекают в том, что его история — это не история вообще. Его не интересует уникальное и одноразовое, его интересует только статистически закономерное, серийное, вечно повторяющееся. Дальше можно услышать о глухоте Броделя к «истории ментальностей», к фиксации системных отличий прошлого от настоящего, к нежеланию понимать, что люди прежде бывших веков иначе мыслили, чувствовали, переживали. Его «глобальная история» кажется многим лишь экономической социологией с элементами демографии, безжизненной и бесчеловечной.

Несмотря на тезис о множественности миров экономик, Бродель не избежал упрёка в евроцентризме, в представлении о Европе как о привилегированном историческом пространстве. Либеральные историки упрекали его в неомарксизме, марксистские — в буржуазности и непонимании Маркса. Практически все критики считали само собой разумеющимся, что Бродель ничего не понимал в культурных процессах. Так, Александр Дугин записывает Броделя в «мондиалисты», в создатели концепции «геоэкономики» (слово, которого у Броделя нет), что якобы работает едва ли не на мировое правительство.

Не так давно я лично натолкнулся на упрёк от некоего конспиролога: мол, Бродель вообще «не был историком и не работал с архивами», а «на деньги Рокфеллера» «замалчивал теорию Зомбарта о том, что капитализм создали евреи».

Понятно, что конспиролог не читал работ Броделя, базирующихся именно на глубоко проработанных архивах (включая русские); не в курсе, что Бродель многократно обсуждает работы Зомбарта; хотя — действительно — не сводит феномен капитализма к деятельности евреев (это справедливо, евреями дело далеко не ограничивалось) и строит свои предположения в основном на факте финансирования Фондом Рокфеллера исторических исследований капитализма. Но характерно, что фигура Броделя вызывает целую бурю эмоций и по сей день.

«Хрестоматийный» Бродель, выписанный как поклонниками и учениками, так и оппонентами, имеет не просто «мало общего» с Броделем реальным. Скорее, это тот экстракт из настоящего Броделя, который способно было усвоить современное общество, интеллектуально примитивизирующееся не только у нас. Многомерный Бродель — это тонкий, чуждый характерных для многих историков предвзятостей, исторический наблюдатель, фантастически талантливый исторический живописец; это большой художник, без чего настоящая историческая наука невозможна; это глубокий мыслитель, что пытается осмыслить социальные и культурные явления, понять особенности цивилизаций в их уникальности. Он менее всего может быть признан атлантистом и глобалистом. Наконец, что важно для русского читателя, — это автор одного из самых сильных «русских текстов» в западной гуманитарной культуре. Право же, всё это заслуживает внимания и обсуждения.

fer03

Историографическая революция «Анналов»

Чем обусловлено огромное влияние Броделя на мировую историографию? Он оказался в нужное время и нужном месте — в 1950–60-е годы возглавил созданную Марком Блоком и Люсьеном Февром школу «Анналов», что произвела настоящую революцию в европейской историографии.

В конце XIX и начале XX века в Европе доминировали немецкая интеллектуальная традиция и немецкая историография. Самыми видными представителями этой историографии были специалисты по истории Европы Леопольд фон Ранке и Генрих фон Трейчке, а также блистательные античники Иоганн Дройзен, Теодор Моммзен и Роберт Пёльман. Немецким козырем была изящная и документально обоснованная литературная реконструкция исторического факта. Как говорил Ранке: «как оно было на самом деле». Конечно, по факту в этом было больше литературности, чем точности. Но книги, например, Моммзена и Дройзена, читались как романы.

Постепенно в немецкой историографии появлялось всё более солидное смысловое наполнение, шедшее от влияния швейцарского культуролога Якоба Буркхардта. Оно требовало общей философской, социологической и культурологической оценки исторического факта, выявления его смысла. По этому пути шли работы социологов и экономистов Макса Вебера и Вернера Зомбарта, античника Эдуарда Мейера; голландского историка и культуролога Йохана Хейзинги. Логичным продолжением немецкой традиции была философия истории Освальда Шпенглера.

Однако после Первой мировой войны Германия была принудительно уволена от роли мирового интеллектуального лидера. Немцы были объявлены мировым злом, а разве мировое зло может учить кого-то истории?

Американская (и даже английская) историческая наука находилась в этот момент на периферии. Русская — была разгромлена революцией. Европейские историки как на какого-то кудесника смотрели на Михаила Ивановича Ростовцева (1870–1952), в 1926 году выпустившего феноменальный труд «Общество и хозяйство Римской Империи». Опыт глобальной истории Римского Мира за несколько столетий, эта работа сочетала филигранную работу с источниками, умение вытаскивать невероятно интересные сведения (например, из анализа изображений на надгробиях и пиршественных блюд) и делать смелые обобщения (так, указание, что именно своей унификацией Средиземноморья и нивелировкой жизни и культуры Рим перенапряг и обрушил средиземноморскую цивилизацию, обрек её на ужас варваризации и Тёмных веков). Ростовцевым восхищались, в частности — молодой Фернан Бродель, не раз обращающийся к наследию русского историка в своих работах; восхищались, но понимали, что преемников у Михаила Ивановича не будет — научная школа в России была разрушена.

f_rost

Собственно, французская традиция — старинный интеллектуальный гегемон Европы, лишь недавно сдвинутый немцами с первого места, — стремилась вернуть утраченные позиции. Но что она могла предложить? Сорбонна была цитаделью самого примитивного и одномерного позитивизма, по сравнению с которым работы немцев казались глубокими как звёздное небо. Существовали и политические маргиналии, представители которых изучали в основном Французскую Революцию. Левый Жан Жорес написал «Социалистическую историю Французской Революции», где дал неплохой пример глубокого экономического анализа поведения народных масс. «Крайне правые» Ипполит Тэн и Огюстен Кошен дали историю той же революции как смеси безумного разрушительства, идеологического фанатизма и заговора. Работы Кошена по технологии заговорщического управления процессом были образцовыми; однако он погиб на фронтах войны.

К счастью для французской традиции, её составной частью были бельгийцы, а самым знаменитым бельгийцем того времени был не Эркюль Пуаро, а другой человек на букву «П» — Анри Пиренн (1862–1935). Профессор Гентского университета, борец против немецкой оккупации, это был историк невероятно масштабного дарования. Его перу принадлежит многотомная «История Бельгии», работа по зарождению средневековых городов и знаменитый очерк «Магомет и Карл Великий», — пожалуй, первый опыт работы в жанре глобальной истории, который не переварен европейской историографией в полной мере и до сего дня.

f_pire

Пиренн покусился на догмат европейской историографии о том, что древнюю историю и Средние века разделяет эпоха варварских нашествий и Тёмных веков, когда после падения Римской Империи Европа пришла в упадок, а варвары-германцы влили в ветхие мехи Рима свежую кровь. Пиренн показал, что никакого падения Римской Империи не было — захватившие её земли варвары считали себя подданными императора Византии, по большей части старались поскорее слиться с римлянами, культура деградировала (как она деградировала и до того), но отнюдь не прервалась, а средиземноморская торговля процветала. Смертельный удар старому Средиземноморью нанесло нашествие арабов, которые отрезали Галлию от моря, практически прервали процветавшую торговлю, обрекли Европу на действительные Тёмные века и сдвижение центра цивилизации на Север. Галлия Меровингов продолжала быть Римом; Франция Каролингов, бывшая побочным эффектом арабского нашествия, стала основанием действительно нового мира феодализма, упадка торговли, сверхрелигиозности и сверхневежества. Именно «Каролингское возрождение» и было настоящими «Тёмными веками».

Принять такую разрушительную для западного самосознания концепцию европейские историки и по сей день не в силах. Они выискивают всё новые и новые причины, чтобы игнорировать «аргумент Пиренна». Но метод Пиренна — способность ставить большие проблемы, обобщать большой материал — экономический, культурный, бытовой, мыслить эпохами — всё это французская послевоенная историография восприняла весьма охотно.

Именно с благословения Пиренна и при его поддержке два страсбургских профессора (находившихся тем самым в переходной зоне от Германии к Франции) Люсьен Февр (1878–1956) и Марк Блок (1886–1944) и начали издавать журнал «Анналы экономической и социальной истории», начавший главную в ХХ веке революцию в мировой историографии.

f_22

Главной составляющей этой революции было изменение метода (именно анализ метода — самое сильное свойство французского ума). От повествовательно-описательной истории, рассказывавшей после критического анализа письменных источников всё те же «дней минувших анекдоты от Ромула до наших дней», школа «Анналов» перешла к истории как обсуждению проблем, встающих перед нами при понимании прошлого. «История как проблема» — это своеобразный девиз «Анналов».

Может ли аэрофотосъёмка помочь нам понять средневековую практику землепользования?; почему простонародье верило в способность французских королей исцелять некоторые болезни наложением рук?; возможно ли было быть безбожником и атеистом в эпоху Франсуа Рабле, существовал ли вообще интеллектуальный инструментарий, при помощи которого атеист мог бы осознать себя таковым? Работы Блока, Февра и их последователей отвечали на эти вопросы. Они обрушивались на традиционную историографию, сводившуюся к перечислению критически проанализированных на предмет подлинности фактов военной и дипломатической истории, а также к примысливанию людям прошлого пошлейших психологических мотиваций. Вместо описывающей и приписывающей истории Блок и Февр предложили историю понимающую.

Если кратко резюмировать суть научной революции, совершённой «Анналами», она уложится в следующие тезисы:

1. История — наука о людях во времени, об изменении человеческого, фиксируемом с помощью любых доступных нам данных, а не только письменных источников; необходимы новые методы исследования и повторный анализ уже известных источников;

2. Цель исторической науки — понимание происходящих с человеком во времени процессов, умение взглянуть на прошлое глазами самого прошлого, понять не только поверхностные политические факты, но всё многообразие реалий минувшего;

3. История должна захватывать и вовлекать в своё объяснение все новые сферы реальности, сотрудничать со всеми другими науками и способами объяснения; необходимо составить подробную, но при этом максимально полную, тотальную картину прошлого, невозможно расчленять прошлое по секторам;

4. Историк должен подойти к прошлому как к проблеме — с удивлением — находить всё новые и новые вопросы к прошлому, и не останавливаться на устоявшихся версиях, которые могут оказаться ошибочны или неполны.

Сейчас это кажется сводом банальностей, азами исторической методологии, однако столетие назад эти формулировки показались бы непонятным абсурдом. Тогда всё казалось чётким: историк должен подобрать письменные источники, критически их проверить и беспристрастно изложить их содержание: так, чтобы каждому было понятно, что же там на самом деле произошло. Перевернуть эту парадигму «Анналам» стоило большого труда.

Сходную критическую работу практически одновременно проделал английский археолог и философ-гегельянец Робин Джордж Коллингвуд (1889–1943) в своей «Идее истории». В чём-то его концепция, отвергавшая «историю ножниц и клея» была даже глубже и проработанней. Но Коллингвуд, как и положено англичанину, был одиночкой, а Блок и Февр вскоре обзавелись школой; а в чем-то, пожалуй, и «кликой», — особенно благодаря энергии Февра, понимавшего, что значит руководить «направлением».

r_kol

При этом два основателя «Анналов», как показала посмертная публикация их документов, жили как кошка с собакой. Февр был пантагрюэлистичным французом: шумным, жизнелюбивым, социально адаптированным. Блок — суховатым евреем, неоднократно сталкивавшимся с проявлением антисемитизма и, в определённом смысле, травмированным «комплексом Дрейфуса». Блок занимался в основном «Анналами» и социальной историей средневековья, а также построением общесоциологических схем (в этом смысле адаптируя немецкую традицию Вебера-Зомбарта). Февр затевал десятки разных проектов и занимался несколькими, казалось бы, малосвязанными вещами. Среди них — традиционная для Франции человеческая география, изучение связи исторического поведения человека с землёй. С другой стороны, он занимался изучением структур мышления людей эпохи Ренессанса — Рабле и Лютера, их интеллектуального и эмоционального инструментария, предпринял попытку уловить, что такое цивилизация.

Отношения Блока и Февра доходили до того, что им не нравились работы друг друга. Февр раскритиковал итоговую книгу Блока «Феодальное общество». Блок негативно отозвался о главной книге Февра «Религия Рабле». Февр выступил против Блока, когда его пригласили в директорат влиятельной «Эколь нормаль» и добился, что того «прокатили». Блоку не понравился любимый ученик Февра — Фернан Бродель, хотя парадокс состоял в том, что интересы Броделя — экономическая история — были ближе интересам Блока.

Закончилось это всё разрывом во время Второй мировой войны. Блок ушёл на фронт, пережил весь шок «странного поражения», вынужден был покинуть аннексированный Германией Страсбург, где ему как еврею не было места. Он вступил в Сопротивление и погиб в 1944 году в Лионе, не успев завершить свой методологический манифест — «Апологию Истории». Февр избежал призыва, остался в оккупированном Париже и решил продолжать издавать «Анналы» под названием «Сборники по социальной истории», сняв из списка директоров фамилию расово неверного Блока. Разумеется, Блоку этот прогиб под немецкий антисемитизм казался совершенно неприемлемым, граничащим с коллаборационизмом, и он разорвал с Февром сотрудничество. Если бы Блок не погиб, то, скорее всего, школа «Анналов» прекратила существование в результате раскола.

Средиземноморье в цивилизационном конфликте

Бродель превратился в крупную фигуру во французской историографии и в школе «Анналов» в этот непростой кризисный момент. До этого он был отлично образованным провинциалом, работавшим в основном за пределами Франции и даже Европы. Долгие годы он преподавал в лицее в Алжире, который тогда, конечно, считался органической частью Франции, но всё же открывал для внимательного и чуткого человека иной, средиземноморский, неевропейский мир, зону контакта и столкновения цивилизаций.

Об этом столкновении Бродель решил писать свою докторскую диссертацию «Филипп II и испанская политика в Средиземноморье с 1559 по 1574 годы», избрав блистательную эпоху обороны Мальты и Битвы при Лепанто. Он объездил испанские, итальянские, французские архивы, основательно проработал документы Рагузы—Дубровника. Бродель разработал собственную — передовую для той эпохи — методику работы с документами: вместо выписок он их фотографировал, а потом дома читал микрофильмы. Но до встречи с Февром Бродель представлял себе довольно традиционную внешнеполитическую работу.

Встреча эта произошла в 1937 году, когда Бродель возвращался из Бразилии, где на правах высокооплачиваемого иностранного специалиста преподавал в недавно открытом университете Сан-Паулу. Так же как Алжир открыл ему Средиземноморье, Бразилия открыла Броделю мир за пределами Европы. К тому же там он познакомился с другим преподавателем, — родоначальником структурализма Клодом Леви-Строссом (1908–2009). От него Бродель научился понятию структуры и вместе с тем испытал непреодолимое желание придать вневременным структурам историческое измерение. И вот, возвращаясь из Бразилии, Бродель на три недели оказался на одном корабле с Февром. Два историка подружились. Февр начал поддерживать Броделя, продвигать его, и одновременно сместил в духе «Анналов» проблематику его диссертации. Почему Филипп II и Средиземноморье, а не Средиземноморье и Филипп II? Ведь очевидно, что Средиземноморье больше и интересней Филиппа? Бродель принял веру «Анналов» и начал откровенно тяготиться политической историей: его теперь привлекает география, история экономики и торговли, социальные и цивилизационные конфликты.

f_cl

Годы войны офицер-артиллерист Бродель «отсиделся» в концлагере. Он был взят в плен, а конвенции в отношении французских военнопленных немцы соблюдали весьма педантично (заслуга не только немецкой порядочности, но и вишистского режима маршала Петэна, умевшего до определённого момента добиться сносного обращения с французами). В результате судьба Броделя сложилась более благородно, чем у Февра, находившегося в оккупации и с постоянным балансированием на грани коллаборационизма. И уж точно не так страшно, как у расстрелянного Блока.

Бродель пользовался обширной лагерной библиотекой, читал товарищам-пленникам лекции по истории, иногда конфликтовал с немецким начальством — он даже был переведён в лагерь строгого режима, где, впрочем, его возможности работать никак не были ограничены. …И писал свою огромную диссертацию, по памяти пользуясь сотнями найденных им ранее документов. За вторую половину 1940 года он написал 1600 страниц, отсылая их в Париж Февру, после чего переделал диссертацию ещё дважды. Назвать это сверхъестественным научным достижением невозможно — Лев Гумилев написал историю кочевников Центральной Азии в советском лагере, несравнимо худшем по условиям. Но Февр проявил огромное упорство и феноменальную память. А главное, — сумел собрать свою панораму Средиземноморья XVI века в грандиозное целое.

Диссертация была выпущена монографией за счёт автора, а её защита прошла в 1947 году в Сорбонне. Работа «Средиземное море и Средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» обречена была стать классическим трудом. Именно с Броделя школа «Анналов» начала приобретать всемирную славу — до того момента «анналисты» выпускали отличные, концептуально интересные, глубокие труды. Но в общем-то такие же, как у всех. Из стен школы не вышло ничего сравнимого с шедеврами Буркхардта, Хейзинги, Зомбарта, непревзойдённым остался Пиренн. Методология была, но могла ли она порождать историографические шедевры, которые встанут рядом с «Историей Рима» Моммзена и «Обществом и хозяйством Римской Империи» Ростовцева?

«Средиземноморье» Броделя стало именно таким шедевром, оправдывавшим совершённую Блоком и Февром научную революцию и подтверждавшим верность их учения. Работа была грандиозной, многоплановой, филигранной на всех уровнях — от архивных деталей до сложных объяснительных конструкций в области исторической географии, экономики, теории цивилизаций.

Бродель воплотил тот замысел глобальной истории, который был намечен Пиренном в «Магомете и Карле Великом» и накрепко привязал его к географии, о чём вслед за основателем французской «антропогеографии» Видаль де ля Блашем мечтал Люсьен Февр. Целый том он посвящает характеристике сцены, где разворачивается история — море, острова, побережья, горы, борьба атлантической и сахарской климатических тенденций, недостаток биоресурсов Средиземного моря, архаичные техники мореплавания вдоль берега. Абстрактное Средиземноморье наполняется плотью и кровью, воплощая завет Марка Блока (историк не должен забывать: крестьяне пашут плугом по унавоженным полям, а не картуляриями по хартиям).

Бродель весьма причудливо преобразовал ещё один методологический мотив Февра — мотив структурно возможного и невозможного. Февр применил его к интеллектуальному оснащению человека Ренессанса, показав, что не всё было возможно думать из-за особенностей интеллектуального инструментария эпохи (позднее эту тему в «Словах и вещах» подхватит Мишель Фуко). Бродель показал, что точно так же не всё возможно делать в мире Старого Порядка, где даже срочная почта идёт неделями и месяцами, воюющие державы питаются слухами относительно намерений и передвижений друг друга, для масштабных военных приготовлений вечно не хватает монеты, строительного леса, подготовленных моряков; где не всюду можно достать пищу и свежую воду. Исчезают армии, по мановению руки великих монархов беспрекословно движущиеся на огромные расстояния, и перед нами предстают старые скрипучие и носимые штормами лодки, судьба которых чаще зависит от внешних сил, а не от воли и намерений человека.

Исторические герои Броделя — как правило, заложники устойчивых малоподвижных структур и обстоятельств. Лишь в считанных случаях у них есть неиллюзорная возможность выбора. И когда они делают этот выбор, у них есть шанс обессмертить своё имя. Как это сделал, например, Дон Хуан Австрийский, который в октябре 1571 года — вопреки прямым приказам Филиппа II — повёл свои эскадры в бой с турками. Решимость юного и отважного бастарда привела к яркой исторической вспышке — битве при Лепанто. Бродель даже отказывается от распространённого в историографии мнения, что эта битва была бессмысленной — на его взгляд, она радикально подорвала возможности дальнейшей экспансии турок, лишив их подготовленного для мореплавания человеческого капитала. Но радикально изменить состояние долговременных исторических структур, в частности географическое распределение в цивилизационном противостоянии христианского и исламского мира, битва при Лепанто не смогла.

Анализ католическо-исламской контроверзы, выразившейся в противоборстве великих империй — Испанской и Османской, вообще является самой яркой темой в исследовании Броделя о Средиземноморье. Возникшее в VII-VIII веках, как указывал Пиренн, напряжение креста и полумесяца, стало главным содержанием исторического ритма Средиземноморья. Отметим, что Крестовые походы были грандиозной попыткой Запада вернуть Средиземноморье кресту, но имели обратный эффект — под ударами двух пасынков, ислама и католицизма, пала законная наследница Римского Средиземноморья — Византия. Восточней Италии господства ислама утвердилось на столетие.

Почему так произошло, почему разрушенная Византия не влилась в разрушивший её Запад и греки предпочли формулу «лучше тюрбан, чем папская тиара»? Бродель объясняет это через концепцию цивилизационного отказа. Эта концепция, видимо, вполне оригинальна. И тем страннее, что в работах о Броделе она не упоминается. Цивилизации регулярно говорят «нет» самым соблазнительным предложениям соседей и самым интересным заимствованиям. Говорят именно для того, чтобы сохранить самобытность, собственное лицо, не раствориться в другом.

В истории самого Запада таким «нет» был отказ Средиземноморья принять реформационный выбор Севера в пользу протестантизма. Средиземноморье выбрало Рим, Контрреформацию и Барокко, то есть постаралось сохранить свою идентичность и даже выделить её по сравнению со средневековым Западом. Таким же выбором для православной цивилизации стало отвержение унии с Римом на Флорентийском соборе. Часть греков выбрала унию, участие в создание Ренессанса и последующее растворение в западной истории, но большинство выбрало жизнь под ярмом Османской Империи, участие в её структурах, пусть и в тяжело вывернутом виде (урождёнными православными были большинство визирей, многие янычары, знаменитые братья Барбаросса, уроженцы острова Лесбос).

Чудовищной ценой православные греки (а также сербы и болгары) оплачивали сохранение своей идентичности, но их неприятие латинизации было принципиальным. Именно это предопределило неустойчивость одного из главных героев книги Броделя — Венецианской империи, раскинувшейся именно на поствизантийском пространстве. Греки воспринимали венецианцев как смертельных врагов и эксплуататоров, не проявляя к ним никакой «христианской солидарности» при вторжении турок. Тем более что турецкое налогообложение и условия турецкого владычества были гораздо легче венецианских. Интересно, что для понимания греко-славянских отношений с венецианцами Бродель опирается на работу знаменитого русского историка-панслависта Владимира Ивановича Ламанского (1833–1914) «Les Secrets d’état de Venise et les relations de la république à la fin du XV et. au XVI siècle avec les grecs, les slaves et les turcs».

r_lam

Объяснения этой принципиальности византийского отказа Бродель не даёт. Возможно, здесь справедлива точка зрения американского историка Уильяма Мак-Нила, высказанная им на основе изучения работ о поздневизантийском исихазме, в частности, работы протоиерея Иоанна Мейендорфа «Жизнь и труды святителя Григория Паламы». Мак-Нил полагал, что исихазм придал православной религии характер особо мистического переживания единения с Богом, православие стало личной религией, поддерживаемой не официальной иерархией, а харизматиками-монахами, центром которых стал Афон. До исихазма массовым явлением было обращение греков в ислам в Малой Азии. Напротив, на Балканах, захваченных турками уже после исихастской революции в Византии, потурченцев было очень мало. Православные убеждённо отстаивали свою веру, защищая её и от турок, и от латинян, пронеся её через много столетий.

Принципиальный цивилизационный конфликт византизма и латинского Запада состоит в том, что византизм определял себя через отказ от религиозных заимствований у Запада. Это было секретом благоприятного для турок соотношения сил в восточном Средиземноморье. Однако у исламского мира была ахиллесова пята — его малочисленность. Даже вместе с православными мусульман было демографически меньше, чем западных христиан. Отсюда специфическая открытость и толерантность турок, многочисленные случаи потурченства, охотное принятие ими христианских перебежчиков. Напротив, Запад был перенаселён и вечно искал направления для демографической экспансии, выдавливая чужеродные структуры — именно так он поступил с морисками-мусульманами и марранами-иудеями в Испании, чему Бродель уделил большое внимание. Сегодня, когда демографически бессильный Запад испытывает чудовищное давление перенаселённого мусульманского мира именно на Средиземном море, когда борьба с перевозом нелегальных мигрантов из Ливии в Италию становится важной международной проблемой — всё это странно слышать. И тем не менее, в XVI веке перенаселённый Запад буквально врывался в недонаселённый Восточный мир.

Главное направление экспансии Запада — атлантическое. Именно открытие португальцами технологий океанского плавания даёт в руки Запада решающий инструмент, с помощью которого он подчинил себе большую часть мира. Океанский корабль, вооружённый пушками, был аргументом, открывавшим ворота любых, самых негостеприимных цивилизационных миров, и целый новый мир — Америку. Именно американское серебро позволило Европе финансировать огромную торговлю с Востоком и открывать для себя новые рынки.

Но Бродель показывает, насколько трудно и туго шло завоевание Западом этого преимущества, насколько неподатливой оказалась традиционная структура торговых связей на Средиземном море. Настоящий детектив — история торговли перцем. Бродель не оставляет камня на камне от распространённого заблуждения обывателя, что османы перекрыли традиционные каналы поставки пряностей в Европу и это побудило португальцев открыть Индию, после чего монополия Венеции, единственной сохранившей торговлю в Леванте, была подорвана и настало время прямой океанской торговли. Ничего подобного — португальский перец из Индий не мог вытеснить левантийский из Венеции и не всегда выдерживал сравнение по качеству и цене. Распродавать его запасы приходилось долго и трудно, привлекая влиятельнейшие торговые дома Европы. Левантийская торговля сохраняет свою важность и именно поэтому в Средиземноморье продолжает биться сердце европейской торговли.

Атлантика постепенно наступает на Средиземноморье, не через португальские пряности, а через голландские и английские парусники. Приспособленные для плавания в суровых северных морях, они оказываются настоящим прорывом для внутреннего моря. Они могут плавать не держась берега, и постепенно гости с севера в обличье ли пиратов, купцов или фрахтовщиков овладевают Средиземноморьем.

«Папа» историков

«Средиземноморье» фактически поставило Броделя во главе школы «Анналов» ещё при жизни Февра. Он был теперь самым выдающимся и результативным представителем направления, настоящим живым классиком. Его книга стала историческим памятником, на который невозможно не сослаться. У него появились собственные ученики, из которых самым ярким был Пьер Шоню (1923–2009). В огромном 12-томном исследовании он проследил связи главного испанского порта — Севильи — с Америкой, а ещё одно исследование посвятил «Манильскому галеону» (тот привозил на Филиппины американское серебро и увозил в Акапулько восточные товары, что затем переправлялись в Европу).

Зато совершенно не сложились отношения Броделя с Робером Мандру (1921–1984), ещё одним научным фаворитом Февра в последние годы его жизни. Если Бродель взял от Февра страсть к тотальной истории, то Мандру привлекла история ментальностей, Броделя совершенно не интересовавшая. Февр умер в 1956 году. Мандру, воспользовавшись материалами учителя, написал книгу «Франция накануне Нового времени. Исследования по психоистории». Мандру хотел подписать книгу двумя именами, своим и Февра, но Бродель этому категорически воспротивился. Он сам не писал книг с Февром в соавторстве, и появление совместной книги Февра и Мандру ставило под сомнение авторитет Броделя как первого ученика. Подвергнутого остракизму Мандру вышибли из «Анналов» без права апелляции. Направление психоистории практически ушло из «Анналов» на всё время блистательного броделевского десятилетия.

f_21

Когда Февр умер в 1956 году, Бродель оказался настоящим грандом французской исторической науки — он был главой журнала, главой VI секции Практической школы высших исследований, где были сосредоточены основные силы французских историков, создал «Дом наук о человеке» (ещё одно исследовательское учреждение-грантодатель, которое привлекло не только историков, но и антропологов-структуралистов). Броделя на вершине его административной карьеры сравнивали с Папой Римским, настолько абсолютной и монархической представлялась его институциональная власть, опиравшаяся на привлечённые им средства французского правительства и Фонда Рокфеллера. Интересно, что хронологически она коррелировала с политическим режимом генерала де Голля, столь же абсолютистским и претендовавшим на масштаб и величие.

Идеологией броделевских «Анналов» стала глобальная история. Охватить историческими объяснениями весь мир, увидеть общность и связи поверх границ, преодолеть разрыв между разными дисциплинами — историей, географией, экономикой, статистикой, социологией, применить новые комплексные методы для объяснения и сделать это на как можно более масштабном историческом полотне.

Обширная научная деятельность «Анналов» и броделевских научных структур протекала под знаменем понятия «большая длительность», введённого Броделем в основополагающей статье (звучит почти по-ленински): «История и общественные науки: время большой длительности», написанной в 1958 году. Именно в ней был сделан, с точки зрения многих, основной вклад Броделя в мировую историографию — разработано понятие длительной временной протяжённости и введено представление о множественности исторических времён. К содержанию этой важнейшей работы мы обратимся позднее, когда будем говорить о теоретических воззрениях Броделя.

Ещё одна «голлистская» черта Броделя — развитие интенсивных связей с СССР. Настоящий историографический союз. Бродель часто бывал в СССР, где перезнакомился с большинством историков близкой ему проблематики. Особое впечатление на него произвёл гениальный Борис Фёдорович Поршнев (1905–1972) — человек, пожалуй, ближе всех стоявший по уровню к самому Броделю — сторонник тотальной истории, глобального смелого охвата исторических событий и совершенно не понимаемый в собственно советской научной среде, как из-за оригинальной теории исторического процесса, которую он тщетно пытался выдать за марксизм, так и за увлечённые поиски «снежного человека». Уже после смерти Поршнева стало понятно, что «йети» он искал не из безумия, а в надежде подтвердить свою оригинальную теорию, изложенную в трактате «О начале человеческой истории».

r_por

Работа Поршнева «Народные восстания во Франции перед Фрондой» была выполнена на обширном французском архивном материале совершенно в духе «Анналов» и невероятно впечатлила Броделя. Он организовал её французское издание в 1963 году; книга оказала огромное влияние на Броделя и всю французскую историографию. Поршнев совершенно перевернул представление о народных восстаниях, которые до этого представлялись исследователям слепыми вспышками бессильной ярости. Оказалось, что за бунтом ценой нескольких голов его вожаков покупалось отступление правительства по ключевым для крестьян вопросам — снижение налогов, отказ от сбора недоимок, смягчение репрессивного режима. Беспощадный бунт оказался вполне себе небессмысленным, более того — весьма технологичным способом защиты народом своих прав.

К сожалению, Бродель не познакомился и даже не узнал ещё одного выдающегося русского историка, работавшего в чрезвычайно близкой к нему парадигме тотальной истории. Причём этот русский в каком-то смысле опережал Броделя. Речь об иркутском профессоре Вадиме Николаевиче Шерстобоеве (1900–1963), чья работа «Илимская пашня» представляет собой тотальную историю важнейшего для освоения Сибири сельскохозяйственного района в XVII–XVIII веках. По богатству материала и совершенству исполнения работа Шерстобоева выполнена на самом передовом для его эпохи уровне, но лишь ограниченно известна в России, и совершенно неизвестна за её пределами.

f_sher

Ещё одним результатом русских контактов Броделя была возможность поработать в Архиве Внешней Политики России, получив оттуда переписку русских консулов екатерининской эпохи, разбросанных по всей тогдашней Европе. Из их отчётов складывается ярчайшая картина быта, экономической и социальной жизни эпохи. Эти отчёты займут видное место в его трёхтомнике «Материальная цивилизация, экономика и капитализм». Бродель был, наверное, самым открытым и включённым в русскую научную традицию среди западных учёных, не занимающихся русистикой и славистикой. Для него русский контекст — органичная часть глобального научного контекста. И об этом мы тоже ещё поговорим.

Но нарастало и внутреннее напряжение — Броделя всё чаще критиковали за косность и консерватизм. При этом историку уже за 60, а он после «Средиземноморья» (впрочем, серьёзно переработанного для издания 1966 года) не написал ни одной исследовательской работы, ограничившись предназначенной для коллежей «Грамматикой цивилизаций», популярным очерком мировых цивилизаций в духе классического цивилизационного подхода, где уделяется место и России. В 1967-м выходит заказанный ему ещё в 1950-е Февром том, посвящённый материальной цивилизации Европы — увлекательная повесть о хлебе, мясе, вине, кофе, транспортных средствах и водяных мельницах, дорогах, городах и монетах. Произведение, написанное невероятно вкусно и сочно, но это — популярная книга, даже лишённая сносок.

Бродель начинает казаться скептикам автором одной, пусть и знаменитой, книги, который почивает на заслуженных ею административных лаврах и мешает состояться молодым. Парижская революция мая 1968-го была смесью самого отчаянного левачества и самой примитивной интеллектуальной лени и, в общем-то, убила значительную часть системы французского образования. Сорбонна была разгромлена, разделена на 12 университетов, уровень которых сегодня считается ужасающе низким, критерии научности у студентов и молодых учёных были подменены критериями левацкой партийности (а затем во все щели полез гендер и прочее). Бродель был таким же анахронизмом, как и де Голль, хотя лично против него никаких акций направлено не было.

Всё это постмодернистское разложение Броделю было просто неинтересно. Он, конечно, уважал левых, но в их институциональных формах, а не в виде юношеских неотроцкистских истерик. С либеральными постмодернистами ему и вовсе было не по пути. Поэтому Бродель ушёл: он передал руководство «Анналами» коллегии из Жака Ле Гоффа, Эммануэля Ле Руа Ладюри и Марка Ферро и попросту забыл об этом журнале как об отрезанном ломте.

В журнале воцарилась история ментальностей, и вместо глобальной истории в моду вошли микроисследования — всё это было от глобальной исторической программы Броделя бесконечно далеко. Он пытался увидеть мир целиком — преемники, кажется, попросту боялись на него смотреть. Парадоксально, но факт: деспотичный Бродель был в известном смысле историком-революционером. А демократичные постмодернисты стали неотъемлемой частью французского истеблишмента, начали определять направление трансформации французской исторической памяти, превратились в своеобразное «Министерство прошлого». При этом они далеко не всегда пользовались этой властью корректно. Достаточно вспомнить огромную монографию Жака Ле Гоффа о Людовике Святом, где автор прибегает к методологически некорректным приёмам, чтобы очернить короля. Столь же странно выглядели в России и работы последователя Ле Гоффа — Арона Гуревича: каждый раз, когда он писал о Броделе, он старался максимально принизить его научную значимость, его отзывы о французском историке пронизаны каким-то крайним раздражением.

Для восторжествовавших леваков Бродель был бывшим олицетворением устаревшего авторитарного научного нарратива, тоталитаризма глобальных исторических подходов, анахронизмом, пережившим самого себя. Он отказался от руководства VI секцией и работы в Коллеж де Франс, сохранив руководство лишь созданным им самим Домом наук о человеке, интеллектуальным центром, связывавшим его с находившимся на подъёме течением мир-системного анализа. Бродель не напоминал о себе, презрительно отказывался комментировать новые события в «Анналах»; лишь иногда сетовал, что его труды не почтены даже избранием во Французскую Академию (он получил 15-е кресло лишь перед самой смертью, в 1984-м).

В 1970-е годы Бродель перестаёт рассматриваться как персонаж французской историографии, зато становится культовой фигурой для представителей мир-системного подхода. Главным учеником Броделя становится американский социолог Иммануил Валлерстайн, разработавший неомарксистскую теорию глобальной мир-системы. Основной конфликт в ней — не между пролетариатом и буржуазией в одном обществе, но между развитым ядром и эксплуатируемой периферией мировой экономической системы. Всё это было не слишком похоже на взгляды Броделя, и французский историк принял из теорий Валлерстайна не так уж много. Для него несомненна зональная организация любой экономики. Но большие экономические системы, «миры-экономики», не выстраиваются в раз и навсегда определённую иерархию. В неравноправие и конфликтность экономик, в постоянство экономической гегемонии, Бродель не верил, полагая гегемонию весьма хрупкой вещью.

Но благодаря работам Валлерстайна и его единомышленников Бродель становится фигурой международного масштаба, предтечей и пророком модного мир-системного анализа. В 1976 году в его честь называют центр мир-системного анализа в Бингемтонском Университете, штат Нью-Йорк. Для мирсистемщиков Бродель становится классиком, немногим уступающим Марксу. Хотя как им удавалось и удаётся вычитывать из эмпиричных и весьма скептичных работ Броделя жёсткие, почти как старый марксизм, схемы (к примеру, устроенная совершенно как маятник работа Джованни Арриги (1937–2009) «Долгий двадцатый век») — совершеннейшая загадка.

f_dzh

Если рассуждать совсем строго и беря в расчёт только идеи, а не личные связи и взаимодействия, Бродель окажется скорее не предшественником, а непримиримым оппонентом мир-системного анализа. У мирсистемщиков всё устроено жёстко — как двухтактный поршневый двигатель — газы расширяются, давление подаётся на рабочую поверхность, коленчатый вал приходит в движение, совершает работу, затем происходит выхлоп. Теории Валлерстайна или Арриги устроены точно так же. Так, у Арриги за счёт торговли в мировом центре-гегемоне аккумулируются деньги. В какой-то момент вложение их в торговлю становится невыгодным. Деньги перекочёвывают в финансовый сектор и начинают делать другие деньги. Но через какое-то время рентабельность снижается и там. Тогда правящий класс центра-гегемона старается найти деньгам иное применение — территориальное расширение, меценатство, война, обретение феодальной власти, строительство империи или что-то ещё… Схема, красивая своей механистичностью, и в силу этого же — безжизненная.

У Броделя история представлена как медленное движение геологических литосферных плит, имеющих различный рельеф, разные участки имеют разный возраст, всюду на поверхности разнообразная жизнь. Где-то леса, где-то пашни, — всё меняется, но меняется очень медленно и нелинейно. Практически нигде и никогда Бродель не желает выделить один ведущий фактор, который бы с железной необходимостью порождал те или иные последствия. Представление Броделем истории как механизма совершенно невозможно.

Эта разница бросается в глаза, когда мы видим, насколько по-разному Валлерстайн и его последователи (к примеру, Борис Кагарлицкий в книге «Периферийная империя») и Бродель оценивают Россию. Для Валлерстайна Россия — полупериферия капиталистической мир-системы. Кагарлицкий говорит ещё жёстче: периферия, и сырьевая. Броделю такой взгляд совершенно чужд. Для него Россия «сама по себе — мир-экономика» — огромная, весьма своеобразная, лишь по поверхности соприкасающаяся с Западом (а потому и не могущая осмысляться в рамках функциональной схемы, подходящей для Запада). На деле Россия обладает огромным, хотя и негородским, внутренним рынком и лишь медленно познаёт собственные силы.

У Валлерстайна место России в мир-системе навсегда задано и изменить его практически невозможно: оно будет стабильно низким без возможности серьёзного улучшения, даже при революционных прорывах. В броделевской перспективе медленно идущий в России процесс овладения собственным пространством и формированием собственного внутреннего рынка постепенно улучшает её положение. В конечном счёте доминирование западного капиталистического мира экономики над другими — процесс не такой уж давний, не такой прочный и не такой безусловный. Русская мир-экономика со своим своеобразием и своим простором — больше, чем просто функция мир-системы. Её функциональность в броделевской логике — вторичная и наносная.

Механистичность марксистов-мирсистемщиков и геологичность Броделя — это два настолько разных подхода, что, конечно, Бродель может числиться по ведомству предтеч мир-системного анализа лишь в самом условном смысле. Хотя он охотно воспользовался развитием этой концепции для поддержки и распространения своих работ во всём мире, но на теоретические компромиссы с собственными учениками он практически не идёт.

Когда в 1979 году вышли одним изданием все три тома «Материальной цивилизации, экономики и капитализма», эффект был подобен ядерному взрыву. Бродель не просто дописал книгу, во что уже никто не верил. Он создал историографический шедевр, в художественном и концептуальном отношении, пожалуй, даже превзошедший «Средиземноморье». Бродель выступил с оригинальной концепцией экономической истории раннего Нового Времени и зарождения капитализма, поставившей его в один ряд с такими гигантами, как Маркс, Вебер и Зомбарт. Он ввёл новую линейку понятий — мир-экономика, гегемония преобладающего городского центра, капитализм как внерыночный контроль над рынком, биологический старый порядок и т.д.

Было очевидно, что никто, кроме Броделя, так работать с историей не может. Он один на Западе способен к такому масштабному и в то же время въедливо конкретному осмыслению исторического процесса решающих для мира столетий; никто больше не сумеет сконцентрировать такое количества материала и не поймёт, что с ним делать.

И потом — это было великолепно написано. Стиль Броделя приобрёл здесь отточенность, вольтеровское остроумие, поистине французскую тонкость, добродушную ироничность, выпуклость деталей. Если «Средиземноморье» было собрано из крупных блоков, то «Материальная цивилизация» складывалась из десятков тысяч мельчайших осколков, выложенных в идеально просчитанную цельную картину. Из свергнутого «папы историков» Бродель разом превратился в непонятого пророка, к которому наконец-то пришло признание. Помимо прочего, книга была отлично принята в Америке и хорошо продавалась. Понять мир «Старого порядка» иначе, чем через призму Броделя, теперь было невозможно.

Финальной точкой своей карьеры Бродель решил сделать книгу о Франции, об её исторической, географической и культурной идентичности. Труд завершить не удалось — как всегда, он не успел раскрыть вопросы культуры. Однако опыт географической характеристики страны, анализ её демографических процессов и устройства экономики как нельзя удался. В книге Броделю удалось проговорить такие важные темы, как различие северного и южного французского психотипа (и то, почему северные французы пользуются столь скверной репутацией угрюмых склочников); периферийность Франции, вынесенность её развития на окраины и опустошённость центра; влияние галльского, римского и раннесредневекового наследия на дальнейшую судьбу страны; роль, которую сыграло раннее распространение контрацепции в утрате французами шансов на мировую гегемонию; риски, связанные с ещё только начинавшей разворачиваться миграцией; наконец, привычка французов изымать капиталы из накопления, складывая деньги в чулок, и многое другое…

Став глубоким стариком, Бродель, казалось, только приобретал необходимый ему размах. Но в 1985-м он скончался, не успев дописать завершающие тома «Идентичности Франции». К тому моменту Фернан Бродель безоговорочно признавался крупнейшим из современных историков Запада.

Кадры с Фернаном Броделем. Видео на французском языке

В поисках Броделя

Прежде чем мы (во второй части этого текста) обратимся к разбору основных идей Броделя — ещё несколько слов о нём как об историческом художнике. Мы уже слышали упрёк — мол, метод Броделя невыносимо абстрактен, что он смотрит на историю практически из космоса, пытаясь увидеть длинные глобальные процессы. Его интересует общее, а не индивидуальное.

На самом деле это, конечно, не так. Бродель мыслит как художник и пытается увидеть общее в индивидуальном. Картина типического складывается у него из тысяч узнаваемых индивидуальных черт. Мастерство художника оказывается вместе с тем и историческим методом. У Броделя индивидуальное живёт, и вы живёте в истории через индивидуальное. Если дать себе роскошь прочесть все три тома «Материальной цивилизации…» подряд, ни на что не отвлекаясь, то возникает больше чем иллюзия путешествия в эпоху Старого Порядка.

Ты действительно видишь испанского солдата, который между двумя кампаниями угодил на рынок в Сарагосе (1645 год) и стоит в восхищении перед грудами свежего тунца, тайменя, сотнями разных сортов рыбы, выловленной в море или в близлежащей реке. Но что он в конечном счёте купит за те монеты, которые есть у него в кошельке? Несколько sardinas salpesadas — обвалянных в соли сардин — которые хозяйка местной таверны зажарит для него на решётке; дополненные белым вином, они и составят его пышную трапезу.

Ты слышишь ругань торговок парижского Крытого Рынка, пользующихся славой самых хамских глоток во всём Париже: «Эй ты, бесстыдница! Поговори ещё! Эй, шлюха, сука школярская! Иди, иди в коллеж Монтегю! Стыда у тебя нет! Старая развалина, сечёная задница, срамница! Двуличная дрянь, залила зенки-то!».

Ты чувствуешь запах моря и свежезасоленной трески, привезённой англичанами на их быстроходных судах в порты Франции (тем самым сбивших цены на добычу более медлительных французских рыболовов). И вот ты уже хочешь вместе с ними подать жалобу с требованием обложить англичан пошлиной, дабы не торговали они к ущербу добрых подданных Христианнейшего короля).

В броделевском историческом мире можно жить, по нему можно перемещаться и внезапно вскидывать руки, встречаясь со старыми знакомыми. Именно его глобальный исторический мир, мир географических констант, старинных городов, виноградников, пастбищ и полей, а не мир историков и ментальностей, оказывается абсолютно узнаваем и реален… Тем самым подтверждая базовый тезис броделевской методологии — на глубинном уровне, в длительной временной протяжённости, история течёт очень медленно; и сегодня она ещё та же, что и вчера.

В последние годы я развлекался тем, что в разных уголках Европы — от Стамбула до Бретани и от Вологды до Неаполя — искал встречи с броделевским миром и неизменно находил его. Особенно, почему-то, мне везло на образы того тома Броделя, который мне попался первым: «Игры обмена». Возможно, всё дело в том, что эти образы запали в память лучше всего.

Одна из самых ярких встреч произошла в 2011 году в Оранже, в самом центре Прованса. Я ехал смотреть на великолепно сохранившийся античный театр и раскопанную лишь в XIX веке римскую триумфальную арку, а обнаружил броделевский рынок. Десятки и десятки небольших прилавков и палаток — тут продают дешёвую, но обаятельную одежду, тут — десятки сортов сыров, вот — десятки корзин… А вот ножики, множество простеньких, выделанных собственными руками ножиков с изящной деревянной ручкой; тут предлагают обувь, тут — мёд, тут ручной же выделки мыло, овощи — много овощей — кабачки, редис, маленькие дыньки, и несколько жаровен со вкуснейшим мясом и колбасками. Мимо этой нехаляльной еды гордо и надменно проходят дочери ислама, закутанные в длинные одеяния и хиджабы и ведущие за собой полдюжины отпрысков; и тут же, как тревожный сигнал, — стенд, увешанный политической рекламой (в основном «Национального Фронта»). Портрет Марин Ле Пен и слоган: «Быть французом — это либо наследство, либо заслуга, и в любом случае — самоуважение».

o03

Будь у меня книга — я бы, честное слово, бегал по этому рынку и сличал детали с текстом. Но главная встреча была впереди. Покинув римские развалины, я нырнул в находящийся напротив местный музей, рассчитывая не столько на богатство экспозиции, сколько на прохладу. И каково же было моё удивление, когда на втором этаже я встретил лицом к лицу старых знакомых — создателя оранжской мануфактуры набивных тканей Жана-Родольфа Веттера, его брата, супругу, их рабочих и служащих. Так картина на целый разворот иллюстрировала главу «Производство, или капитализм в гостях», где рассказывалось о французских мануфактурах.

В оригинале оказалось, что картин целых пять — на одной предприимчивые братья строят мануфактуру (виднеется колесо водяной мельницы — никакой паровой машины ещё нет); на другой гравируют медные пластины, с помощью которых на ткани набивается рисунок; на третьей женщина с помощью специального аппарата сатинирует ткань, придаёт ей плотность и матовый блеск; большая картина — из книги — изображает цех, где на ткань набивается с досок рисунок; наконец, на последней — женский цех, где ткани раскрашиваются в цвете. Полный цикл текстильной мануфактуры, оказавшейся не слишком удачливой (она закроется спустя сорок лет, в 1804 году), зато навсегда обессмертившей себя благодаря этим картинам художника Росетти.

В издании 1988 года «Игры обмена» были украшены изящной суперобложкой: женщина и мужчина склонились над кучкой денег и мерными весами — идиллия денежной экономики. Неделю спустя после Оранжа в Лувре я буквально вздрогнул, встретив в дальних небольших залах эту парочку. На радостях я даже сфотографировался с ними как со старыми знакомыми. Это оказалась написанная в 1514 году картина голландца Квентина Массейса. Ещё в XVII веке её раму украшала цитата из книги Левит: «Не делайте неправды в суде, весе и измерении». И в самом деле, есть в этой картине символический морализм, заострённый против богатеев и ростовщиков. В зеркале, стоящем на переднем плане, отображается печальное и измождённое лицо хорошо одетого человека — он был богат, но теперь вынужден закладывать драгоценности. Женщина, отвлёкшись от Часослова, с вожделением смотрит на принесённый жемчуг, на заднем плане видны сосуд и чётки — символы Девы Марии, но путь к ним преграждает яблоко — символ грехопадения Евы, а свеча — символ жизни, за спиной женщины уже задута: memento mori.

o01

Квентин Массейс, «Меняла с женой». Ок. 1514. Лувр

Всё это можно интерпретировать так: от менялы и ростовщика требуется предельная точность в расчётах, но женская похоть толкает его на путь преступления, он обсчитывает и обвешивает ради желаемого женой жемчуга.

Образ рыночного обмена и капиталистической экономики возникает, волей-неволей, двусмысленный. Надо отдать должное изощрённости советского оформителя «Игр обмена» — художника Олега Гребенюка, выразившего социалистическое неприятие капитализма таким неожиданным ходом. Для сравнения, в оригинальном французском издании этой книги бесхитростно использован «Портрет Георга Гисце» Ганса Гольбейна Младшего. Молодой ганзейский купец из лондонского «Стального двора» посылает свой портрет потенциальной невесте, и хочет на нём выглядеть как удачливым коммерсантом (письма на его столе написаны на разных языках), так и обаятельным мужчиной в поисках суженной (о чём говорит ваза с цветами). В руках купца записная книжка с собственноручно написанным девизом, столь характерным для купцов: «Нет радости без горя». Конечно, эта картина отражает содержание броделевской книги — в целом весьма благосклонной к торговцам и капиталистам — гораздо более точно, чем картина Массейса в советском издании.

o02

Ганс Гольбейн Младший, «Портрет Георга Гисце». 1532, Картинная галерея, Берлин

Путешествовать и внезапно встретить героев броделевского мира… Если это не конкретность и индивидуальность исторического, что такое вообще индивидуальность, и что в этом случае считать историей?

В продолжении этого текста мы пойдём от личности Броделя к его идеям и их значению для русского самосознания, которое, порой, весьма существенно.

Литература

I. О Броделе

Смирнов В.П. Фернан Бродель. Жизнь и труды

Грабски А.Ф. Фернан Бродель: вопросы методологии истории цивилизаций

II. Произведения Фернана Броделя

История и общественные науки. Историческая длительность

Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II. Пер. с фр. М.А. Юсима. — М.: Языки славянской культуры.

Ч. 1. Роль среды, 2002

Ч. 2. Коллективные судьбы и универсальные сдвиги, 2003

Ч. 3. Событий. Политика. Люди, 2004

Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв. Пер. с фр. Л.Е. Куббеля. — М.: Прогресс.

Т. 1. Структуры повседневности: возможное и невозможное, 1986

Т. 2. Игры обмена, 1988

Т. 3. Время мира, 1992

Динамика капитализма. Смоленск, «Полиграмма», 1993 []

Грамматика цивилизаций. М., «Весь мир», 2008 []

Очерки истории. М., «Альма матер», «Академический проект», 2015 (Важнейшие методологические тексты Броделя практически загубленные невежественным переводчиком — прим. авт).

Что такое Франция? М., Изд-во им. Сабашниковых

Книга 1. Пространство и история, 1994

Книга 2. Люди и вещи. Часть 1. Численность народонаселения и её колебания на протяжении веков, 1995

Книга 2. Люди и вещи. Часть 2. «Крестьянская экономика» до начала XX в., 1997

III. Школа «Анналов» и вокруг неё

Агирре Рохас К.А. Критический подход к истории французских «Анналов». М., 2006.

Гуревич А.Я. Исторический синтез и школа «Анналов». М., «Индрик», 1993

Иггерс Г., Янг Э. Глобальная истори современной историографии. М., «Канон», 2012

Февр, Люсьен. Бои за историю. М., «Наука», 1991

Блок, Марк. Апология истории или ремесло историка. М, «Наука», 1986

Блок, Марк. Короли-чудотворцы. М, «Языки русской культуры», 1998

Блок, Марк. Феодальное общество. тт. 1-2, М., Изд-во им. Сабашниковых, 2003

Мандру, Робер. Франция раннего Нового времени, 1500-1640. Эссе по исторической психологии. М., «Территория будущего», 2010

IV. Некоторые другие книги, упомянутые в тексте

Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. М., «Наука», 1980

Ростовцев М.И. Общество и хозяйство Римской Империи. тт. 1-2, М., «Наука», 2000-2001

Пиренн, Анри. Магомет и Карл Великий.

Поршнев Б.Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1647). М.-Л., 1948

Шерстобоев В.Н. Илимская пашня. Иркутск

Т. 1. Пашня Илимского воеводства XVII и начала XVIII века, 1949

Т. 2. Илимский край во II–IV четвертях XVIII века, 1957

Арриги, Джованни.Долгий ХХ век. Деньги, власть и истоки нашего времени. М., «Территория будущего», 2007