Лев Пирогов о Захаре Прилепине
го принято не любить. Дружба с ним кажется заискиванием, а высокомерие оставляет чувство неловкости, как обычно бывает, когда смотришь сверху вниз на то, что выше тебя. Я бы не решился писать о таком неудобном писателе, если бы не счастливый случай. Захар Прилепин с романом «Обитель» стал лауреатом литературной премии «Большая книга», и это вызвало возмущение некоторой части общественности.
Некоторая часть общественности готова прощать ему архаично-левые взгляды (а не прогрессивно-левые — экология и педерастия), в этой старомодности был даже известный комизм («Как кончилась? А я сорок лет поезда под откос пускаю…»), но не в то время, когда нефть падает, а кредит к отдаче растёт. С одной стороны, хорошо, конечно, — сдохнет проклятый Путин («А теперь, ехидна, когда я вырвал твоё жало, жаль, если сможешь»), с другой — на какие шиши теперь чувствовать себя европейцем, непонятно. Колонки в глянце, выставки, конференции, литературные фуршеты — их же тоже из нефти делают. Вот и обуревают противоречивые чувства — то ли летать хочется, то ли в волосы вцепиться кому-нибудь.
Впрочем, важен не скандал (как обычно копеечный) и не награждение, а тот факт, что Прилепин неуклонно продолжает становится главным русским писателем. Я специально не написал «большим», чтобы не задеть ничьих чувств.
Давайте посмотрим.
Есть такая литературная премия — «Национальный бестселлер». Она существует уже больше десяти лет — более или менее одинаково, но каждый год находятся умные люди, которые говорят: «Ха!.. Да что вы там голову ломаете-то? Посмотрите статистику, кто из писателей продал больше книжек, того и награждайте! Чтобы по справедливости!..» А премиальный комитет всё к ним не прислушивается. Почему? Да очень просто. Посмотрим статистику. В прежние годы я для смеху следил за ежегодными отчётами Книжной палаты. Самые продаваемые (а значит, и читаемые) авторы в секторе «художественная литература» были такие:
2006 год: 1. Донцова; 2. Устинова; 3. Полякова.
2007 год: 1. Донцова; 2. Устинова; 3. Шилова.
2008 год: 1. Донцова; 2. Устинова; 3. Шилова.
Потом мне это надоело, и я перестал следить. А сейчас — дай, думаю, опять загляну. Столько воды утекло: мировой финансовый кризис, крушение издательского мегамонстра АСТ, Болотная, Олимпиада, Крым наш, Новороссия, санкции, псаки — в другой стране живём! Заглянул…
2013 год: 1. Донцова. 2. Устинова. 3. Шилова.
А вы говорите «откуда может быть у Путина такой рейтинг». Вообще, мне тут, прямо как тому Гегелю, пришла на ум парадоксальная мысль: а что, если на самом деле всё так, как в действительности? И тогда все наши беды — мыслящего, образованного, болеющего душой за страну сословия — не оттого, что действительность не дотягивает до уровня нашего её понимания (не хочет становиться такой, какой должна быть), а оттого, что наше понимание до того, какая она есть, не дотягивает.
Ну вот взять литературу. Она «отражает действительность», то есть моделирует её. Для того и нужна, на модели проще понять явление. Ну, жизнь. Но почему же мы тщимся понять её не по книжкам самых читаемых, а значит, влиятельных и «релевантных действительности» писательниц, а по книжкам тех, кто даже в первую десятку не входит?
Не напоминает ли это сказку про медведя и бурундучка, которые встречали рассвет, соревнуясь, кто первым увидит солнышко? Только бурундучок сидел мордочкой на восток, а медведь на запад… Очень гневался, когда проиграл. Мы массовую литературу тоже не любим — презираем её. А теория Успеха учит, что презрение есть признак рессентимента.
Нам хочется, чтобы литература отражала что-нибудь достойное. Отражала наши представления о действительности, а не её саму. Должное, а не насущное. Поэтому, говоря об актуальной литературе, мы обычно рассматриваем лишь какой-нибудь её определённый сегмент. То, что нас, пекущихся о действительности, устраивает. И даже из этого сегмента всё то, что не устраивает, норовим удалить.
Отсюда все эти литературные войны в стакане воды: «Пятнадцать человек вышли из зала после объявления победителя литературной премии „Вижу большую фигу“». Ужас, скандал. Литературная общественность спохватилась: не хочет признавать Захара Прилепина главным писателем десятилетия. Хотя именно она его таковым и сделала.
В последней фразе можно усмотреть злорадство: дескать, не талант помог, а промоушинг, — ничего подобного. Просто талантливых писателей много, да кто ж их знает? Пребывая в творческой изоляции, вне поля активного обсуждения и критики, они теряют ориентацию, как космонавт в невесомости, движутся не туда, зарывают свои таланты и впадают в гомеостаз, как чукчи или аборигены. Попав под софиты, тоже можно потерять ориентацию, но Прилепин, несмотря на все претензии к нему со стороны ревнителей Хорошего Вкуса, всё делает правильно. Он ярок — но осторожен. Дерзок — но приятен во всех отношениях. Он эстетически умерен, а сдержанность, умеренность — признак классики. В эстетике, как в картах: недобрав, ещё можно выиграть, перебрав — нет.
…Именно она его таковым и сделала — вручив ему все сколько-нибудь значимые литпремии — от «Ясной Поляны» до «Бронзовой Улитки» и от «Нацбеста» до «Большой книги» (только «Русский Букер» пока держится, но это мужество обречённых). А именно премии определяют, кто главный, когда статистика не рассматривается. Поэтому, когда я говорю «Прилепин главный современный русский писатель», я не излагаю своё мнение, а констатирую объективный факт.
Разлюбили литобщественники Прилепина за Новороссию. Поддерживать русских, что бы они ни делали (что бы с ними ни делали) — это хуже, чем запихивать в себя курицу, «перебор». А за что ж полюбили? Тут тоже секрета нет, можно ответить одним словом — за мужественность. Даже Авдотья Смирнова-Чубайс (вот раньше была Александра Осиповна Смирнова-Россет, а теперь Смирнова-Чубайс, красиво) и та другая, глазастенькая, во славу демократии мочившие в своей передаче всех идеологических недругов, перед Прилепиным млели, как барыньки, заглядывающиеся на кучера.
Дело тут не во внешности, хотя, конечно, для шоу-бизнеса, задрипанным филиалом которого является успешная литература, это немаловажно. Просто если окинуть орлиным взором все литературные дискуссии за последние пятнадцать лет (до этого не интересовался, не знаю), выяснится, что самой популярной темой в них была «проблема героя». При этом стыдливо опускалось, но подразумевалось определение — «положительного». Не интеллигентски-положительного, задавленного обстоятельствами, терпящего поражение и вызывающего жалость, а побеждающего. (Можно ведь погибнуть, но победить). Даже сильно умным потихоньку от себя всё равно хочется того же, чего хотят все.
В крошечном сегменте «народной литературы» (в смысле не про средний класс), допущенной к пиршественному столу (Борис Екимов, Роман Сенчин, ещё три-четыре имени под сомнением — Лихоносов, Личутин, Павлов? Кто?), преобладали жалобные интонации — «всё плохо», а тут пришёл такой — спокойный, уверенный — и говорит, типа: «Вокруг шум? Пусть так. Не кипишуй, всё ништяк». И литературный народ сомлел. Ну, подсознательно.
Кроме того, Прилепин обладает несомненным изобразительным лирическим даром, не заметить этого нельзя, и это сбивает настройки. Обычно антидемократические писатели берут сентиментальностью, чувствительностью, многословием. А тут — коротко, но точно. Ватники так не пишут. Кроме того, он не выглядел, как ватник (скорее уж как сутенёр — это у него это от Фифти Цента, от рэпа), не проповедовал, не велел покаяться, держался скромно, почтительно, этаким Молчалиным, — всё это тоже сбивало настройки. Хоть он и говорил при этом открытым текстом: «Я ватник». Но кто ж поверит прямо сказанному в наше хитрое время? «Нет, — успокаивали друг друга, — не ватник. Просто деверь Суркова. Или нет… шурин?»
А теперь поздно.
То, что изряднопорядочных ввело в соблазн, других раздражает. Раздражает гибкость в суждениях (пуссирайток не осудил), пижонский внешний вид, хождения в собрания нечестивых и, конечно же, подозрительная успешность. Один товарищ так прямо мне и сказал: «Не может быть, чтобы он „Обитель“ сам написал». (Прямо уже как Шолохов). Ну, на это можно сказать так: дух дышит, где хочет. Вон, Моцарт был пошляк и болван, а поди ж ты. Кабы талант давался исключительно за хорошую учёбу и примерное поведение, мы бы жили в Солнечном городе.
Кстати, перечитывая «Приключения Незнайки в Солнечном городе», обнаружил, что там изображено не коммунистическое общество, а современная толерантная и социально ориентированная Европа. Все такие правильные, постные, нудные — жуть. И с мигрантами, случившимися из осликов, не знают, что делать. А рыночные механизмы, несмотря на высокий уровень социальной защиты, у них хорошо развиты — вспомним главу, где на швейной фабрике Незнайке объясняют механизм моды: не то модно, на что спрос, а то модно, что мы втюхиваем. Главный закон рынка — расширенное воспроизводство, и пусть мир провалится. Гениальное чутьё было у Николая Николаевича.
первый раз я увидел Евгения Николаевича Прилепина на церемонии вручения (не ему) премии «Национальный бестселлер». Поэтому, наверное, она вначале и вспомнилась. Я там болел за книгу «Сергеев и городок» Олега Зайончковского, потому что она хорошая, и на всех прочих претендентов смотрел зверем. Претенденты сидели за отдельными столиками в компании своих номинаторов (тех, кто их на премию выдвинул) — две человекоединицы и книжка. А Прилепин с «Патологиями», которые мне не нравились (и не нравятся до сих пор) сидел один, потому что его номинатор, Василина Орлова (вот кто добытчица, кто волчица — первой разглядела нового Гоголя), заболела.
Более того, всем финалистам досталось хоть по одному баллу от жюри в ходе голосования, а за него, одинокого, покинутого, не проголосовал ну совсем никто. Фирса забыли. Я бы, наверное, после такого дебюта заслуженно возненавидел мир, а он ничего. Написал ещё одну книгу (там в ней всем понравилось, как гроб по снегу тащили), потом ещё несколько, и вот, наконец, «Обитель». Некоторое время Прилепин дружил с Быковым, и, думаю, Дмитрий Львович поделился с ним секретом мастерства: названия книжек должны начинаться на «о». «Оправдание», «Орфография», «Окуджава», «Остромов, или Ученик чародея».
Попробовал на «о» и сразу перешёл на качественно новый уровень. Даже Артём Владиславович Рондарев, интеллигентно морщась, как Гарри Галер на лекции о, кажется, как раз Моцарте, признал, что Прилепин написал то, что воспринимается неразумной публикой в качестве «большого романа». Выдержал жанр. Ну а что, жизнь крупнеет — война скоро, надо и романам крупнеть.
Помню, как читал эту книгу, сидя на скамейке в Милютинском саду, возле дома, где живёт Митя Ольшанский. Там, где на стене какого-то сарая написано: «Читай „Спутник и Погром“, становись умнее». А рядом теми же красивыми печатными буквами: «Мама, я хочу разучиться читать». Мне было холодно, и людям в книжке тоже было холодно, так что между нами, книжкой и мной, можно сказать, установилась связь на физиологическом уровне.
Хотя связь установилась ещё раньше, едва я прочёл вступление. Там было два момента, и оба они взяли меня, как говорят в приличном обществе, «за живое». Первый момент — автор рассказывает, что у них была большая, дружная, шумная семья, и все они любили собраться вместе, и маленьком автору приятно было «скакать младенцем меж людей», да только вдруг как-то постепенно и незаметно все умерли, остался один автор. Теперь на нём вся ответственность: будет дальше семья, не будет… А он и думает: как же я смогу, они же были — ого, кряжистые деды и прадеды, былинные герои, а он чувствует себя по-прежнему четырнадцатилетним мальчишкой. Вся разница только в том, что теперь у него самого почему-то сын четырнадцати лет.
Это довольно тонкое лирическое наблюдение, если оно понятно, то понятно сразу, до слёз, и чем-то очень важным и значительным кажется; Андрей Горохов даже специальный философский термин придумал для этого — «категория Великого Своего». Ну, а если непонятно, то и говорить не о чем; как сказал нобелевский лауреат Октавио Пас, «поэзию можно понять, но нельзя объяснить». Лирические состояния беззащитны перед объяснением. Всё равно что медузу, царственно переливающуюся всеми цветами радуги, вынуть из воды и на берег выбросить. Ничего царственного — сопли одни.
Второй момент — связан в овчинным тулупом, который лежал, как положено, на печи, и автор вспоминает его запах, мне этот запах чудесный тоже памятен, и не потому, что у нас в армии зимой в них часовых заворачивали (хотя часовой в тулупе — это просто подставка для бесплатного автомата: подходи — бери, он даже не почувствует ничего), не поэтому, а потому, что один из моих прадедов был скорняком.
Всё-таки в тулупе тепло. Если бы он не пропускал радиацию и давал возможность пошевелить рукой, в нём можно было бы космонавтов выпускать из орбитальной станции на верёвочке. А в Милютинском саду было холодно, хотя и не так, как этим людям, конечно. Но я почему-то чувствовал, что нельзя встать и уйти. Как и им нельзя было встать и уйти из барака. Какая-то тяжесть бытия навалилась.
Неважно, что там говорят герои и в каком количестве говорят. Важна «химия», как мы, филологи, выражаемся. Это давящее тягучее чувство, что жизнь тяжёлая, страшная. Не «общественный строй», не «время», не «обстоятельства» — просто жизнь. Когда они там пьют ночью на заимке с Эйхманисом, и главный герой (Антон, кажется), пользуясь моментом, без приглашения берёт со стола кусочек съестного, а кто-то из мелкого начальства тяжело смотрит на него, но не говорит ничего, не трогает — при Эйхманисе. Вот это страшно. Вам это знакомо? Так рядовой Усубалиев или младший сержант Журба смотрели в присутствии замполита на никуда не денущегося от них русского паренька Лёвочку.
Надо объяснить, что произошло. Эйхманис, начальник Соловецких лагерей, занимается культурным строительством: пытается организовать переработку водорослей, разводит каких-то выдр (или песцов, не помню), организовывает спортивные праздники, проводит метеорологические замеры — и среди прочего занимается поиском кладов, которые монахи тут закопали. Антон, рядовой заключённый, попадает в поисковую команду. Это по сравнению с бараком и работами по нарядам почти что рай. Тем более, Антон начитанный человек, Эйхманису забавно поболтать с ним, он его, можно сказать, приблизил. Сидит, выпивает с ним, изливает душу. Главный начальник! Антон будто бога ухватил за бороду. А взгляд тот тяжёлый напоминает: куда ты денешься…
Жизнь всё равно получит с тебя своё, как бы ты ни вознёсся, как бы тебе ни повезло. Её тёмные, ворочающиеся в подполье законы неотвратимы, они сильнее всего того, что на свету. Сильнее лагерного устава, газетных заметок и официальной идеологии. Сильнее справедливости. Ты привык жить с мыслью, что тебя не убьют, не покалечат, не дадут сильно оголодать или замёрзнуть, дадут выспаться и скажут «пожалуйста» в ответ на твоё «спасибо», а тут… Никто из окружающих тебя людей не является гарантией твоего существования и комфорта. Даже благоволящий к тебе начальник. Жизнь относится к обстоятельствам, не зависящим от твоей воли.
Эрих Фромм писал, что неподвластность бытия нашему хотению (и нашему разумению, добавлю) является причиной аффекта. Я это понимаю просто, на пальцах: не понравилось тебе, что сепару Прилепину вручили премию, — встал и вышел. Мать-перемать! Хлопнул дверью ещё. И все о тебе говорят, весь фейсбук. Слава тем, кто вышел на площадь! Даёшь массовые протесты! «Товарищи! Так жить нельзя, товарищи!» Это броско. Это попадёт в летописи, в историю, это будут изучать потом. Это запомнится. А о тех, кто остался (о том, что осталось), не напишут, и ни фига оно не запомнится, хоть чисто статистически, количественно только это в жизни и есть. И сколько революции не устраивай, останется всё равно то, что останется (когда замполит уходит). Не напишут (вон, журнал «Форбс» составляет собственный рейтинг самой продаваемой литературы, вовсе исключив из неё Шилову, Донцову и им подобных — любо-дорого почитать), не вспомнят. Да только есть оно. И крепко нас за живые места держит.
Можно, если ты дурак, обвинить Прилепина в том, что он в романе оправдывает репрессии. Дескать не кровавый сталинский режим у него виноват — а жизнь виновата, сами люди такие. Но именно из этой нехитрой мысли и начинается большая литература — не обращали внимания? Как бы ни возмущали писателя кровавые режимы, предметом его внимания в конечном счёте оказывается не «время», не «общественный строй», а жизнь. То, что не меняется. То, что неинтересно. И, может быть, талант писателя как раз в том, чтобы обращать на это наше внимание. Не призывать к чему-то, не учить, не провозглашать, а просто обращать наше внимание на то, что есть.
Потому что сами мы внимания на это почему-то не обращаем.